Text
Равноденное
Не начинай.
Не лги, не лги, не лги…
Всё, что останется:
Все холода, долги,
Туманный взор,
Обветренная пуща,
Всё остаётся:
Грядуще, гнетуще,
Вернувшись на исходные круги.
Не начинай.
И не считай шаги.
Не думай о мостах
Или петлицах,
Не забывай
О горлицах, светлицах,
Где дружелюбно пышут
Очаги.
Не начинай.
Всему есть свой за��он:
До следствия
Предшествует причина.
Что до попытки
Извести кручину…
Не для того ли
Отмечать Мабон?
23.09.2021
10 notes
·
View notes
Text
Остров Августа Моро
Кроваво-черное ничто взмесило
Систему тел, спряженных в глуби тел,
Спряженных в глуби тем, там, в темноте
Спряженных тоже.
В. Набоков
Монолог Августа Моро прервал резкий звук разбитого стекла.
Август и его молчаливый собеседник, сидящий напротив, медленно повернули головы в сторону откуда он донесся. Покрытый трещинами витраж исполински-высокого, стреловидного окна, кусочками осыпался на гранитный пол, изящная цветная мозаика была безвозвратно утрачена, в разбитую дыру залетали ветер, капли холодного дождя и бледно-голубые вспышки от электрических башен, которые окружали особняк. На клетчатом полу ниже билась в конвульсиях большая чернильно-черная птица - обожженный разрядом тока, раненый осколками, ворон пытался взлететь или подняться на когтистые лапы, но лишь размазывал по плитам гарь, дождевую воду и собственную кровь. В течение нескольких минут, весь просторный кабинет, был наполнен его хриплы�� карканьем, цоканьем когтей по полу, стуком дождя и воем ветра. Потом ворон затих, а старая автоматика ветхого особняка наконец-то пришла в себя: на разбитый витраж, с наружной стороны шумно опустился бронированный металлический щит, заслонка ��амина открылась, заревело пламя, наполняя комнату теплом, щелкнула дверь. Служанка в неприметном сером платье, больше машина, нежели человек, беззвучно убрала осколки, птицу, воду и кровь и вышла, не произнеся ни слова.
Август Моро посмотрел на собеседника.
- На чем я остановился?
Неживые, неестественно-желтые глаза мужчины напротив опустились к листу бумаги, зажатому в тиски печатной машинки, пробежались по последней строке, напечатанной угловатым готическим шрифтом и металлический голос из измененной гортани гулко и дребезжа произнес:
- ...плещется.
Август Моро едва заметно вздрогнул, отвел взгляд от своего механизированного секретаря, медленно провел пальцами левой руки по седым усам и аккуратной бородке, взболтал коньяк в бокале. Движение его кисти было аккуратным, выверенным, отработанным годами. Жидкость цвета прозрачной карамели вспыхнула, поймав отблеск огня из очага, единственного сейчас источника света в комнате. “Луна была почти такого же цвета в те дни...” - думает Сэр Август Моро. Он еще помнит старый мир: чистое небо, а не вечную пелену воющей темноты, теплый свет настоящего солнца, а не холодный - электрических ламп, помнил еще живую природу, помнил настоящие деревья, помнил оставленных друзей, помнил любимую жену...
Тишину вечной ночи прорезал низкий гул - над особняком проходил дирижабль: рейсовый или патрульный, изнутри не понять. За окном были и другие звуки: глухая барабанная дробь дождя по железным крышам, шипение воды на катушках башен, что плевались молниями, скрежет гравия, под аккуратными шагами дозора ночной стражи, низкий рык их боевого псевдопса, дребезжащий звон из придомовой мастерской для починки автоматонов, но лишь гул небесного гиганта проникал в комнату.
Патриарх дома Моро вновь опустил взгляд к бокалу. Сухие, морщинистые, сильно похудевшая руки выглядели будто чужими, на правой стал сильнее заметен шрам, приложи палец - прощупывается неудачно сросшаяся кость - память о первой дуэли, дуэли не ради статуса или власти, как будет много раз потом. Нет, настоящей дуэли, за руку и честь прекрасной, слишком прекрасной дамы. Он победил тогда, хотя пришлось фехтовать левой, был крепко помят, но уже через час на подъездной дорожке к его фамильному дому не было места от лимузинов: особняк сияет всеми лампами, гремит оркестр, грохочет салют, шампанское пенно плещется в мраморном фонтане…
Плещется.
По коже пробежал холодок и старый аристократ, не поднимая взгляда от рук и бокала гадает: сквозняк ли, еще одна проклятая птица разбила окно или это долгожда��ное, но всегда неожиданное дыхание той, что всегда стояла за его левым плечом? Ах, нет - всего лишь святой амулет, подарок родителей на крещение, а ныне символ давно потерянной веры, скользнул по коже холодной металлической гранью. Лорд Моро вспоминает тот день, когда ему пришлось зажимать его во рту. Воспоминания яркие, будто это было вчера. Корзина фруктов, бутыль ароматного белого рома, пёстрое одеяло, необитаемый остров: крохотный, поросший ивами и нарциссами, теплая, лунная, майская ночь и та-самая-прекрасная дама, что сбежала вместе с ним в эту краткую, но дивную сказку. В ту ночь он так часто говорил “О, Боже!”, что стоило принять за причастие. Дурацкий медальон раскачивается им в такт, дергается как рыбка. Лунный свет подчеркивает их нагую белизну, а вокруг, мерным серебряным потоком, плещется залив.
Плещется.
Он хрипло вздохнул и крепче сжал пузатый бокал тонкими пальцами. И не поверишь, что в них когда-то была исполинская сила. Ведь этими же руками он бился в плотном строю, при подавлении мятежа безумного Эль-Азара. Этими же руками, он единолично, в течении тридцати минут, удерживал от падения с крыши защитную электробашню, во время великого землетрясения девятнадцатого года, спасая от небесной темноты всех в этом здании. Этими же руками, он принимал тяжелую цепь генерала-губернатора, обещая хранить и защищать каждый район города, заботится о каждом его жителе. Этими же руками, он указывал своим офицерам, где хочет видеть снайперов и пулеметчиков, ожидая подхода “неприятеля” - мирной демонстрации бастующих рабочих доков, поднятой профсоюзом. На этих же руках, счастливый и хохочущий, он выносил жену, веселую и визжащую, из главного собора Последнего Города, где их обвенчал сам Первосвященник Лука IV, в те времена, впрочем, еще кардинал. На этих же руках (предварительно смыв с них сургуч, чернила, пороховую гарь или кровь), он нежно баюкал каждую из его любимых дочерей долгими и тревожными ночами.
Первых двух унес мор весны двадцатого. Вместе с матерью. Младшую жу видел минувшим годом, почти пошла в него: статна, умна, при оружии и звании, да только в венах ее плещется больше морфина, чем крови.
Плещется.
Полумертвый город за закрытым пластиной окном слушал бой: часов - и работяги в кожаных кепках понуро брели на третью смену, колоколов - и редкие всё-ещё-верующие брели на заутреннюю, машин - и сердце города продолжало биться, гоня по его венам электричество, как единственное спасения от небытия. В темном кабинете, странный секретарь долгое время слушает молчание Августа Моро.
Через битый час, человек с желтыми глазами и металлическим голосом произносит:
- Милорд, мы можем продолжить работу над Вашей биографией в другой день...
Август Моро не отвечает: подбородок прижат к груди, глаза закрыты, бокал вот-вот выпадет из его руки.
Пожилой мужчина видит прекрасный сон о зеленом острове, где светит игривая майская луна, а вокруг плещется ночной белый ром.
2 notes
·
View notes
Text
Выйти в шлюз
Поступательно и постепенно, шаг за шагом, прямой дорогой или окольной тропой, цокая язычком или каблуком, предрассветной ночью Марку взбредает в голову дурная мысль.
��ысль отправиться в космос.
Он говорит ей: “Уйди прочь из моей головы”.
Эта мысль, как майская сирень: слишком свежа, слишком внезапна, слишком фаталистична. Её аромат преследует много миль, держится много часов, не смывается ни мытьем ни катаньем.
Он говорит ей тогда: “Тебя здесь быть не должно!”.
Эта мысль как любовница: ищет встречи, алчет выхода в свет, змеей извивается на языке. На вкус она как бенгальские огни, как черный порох, как горелый сахар, пропитанный настойкой опия.
Марк старается, нет, правда старается оставить ее в королевстве спутанных простыней, забыть на стеклянном плато полочки в ванной или выбросить в жерло урны у дома, вместе со смятой пачкой из-под сигарет и ненужной рекламной листовкой, на которой изображены слишком счастливые лица.
Он говорит ей: “Я - Землянин, я слишком привык к земле”.
Марк старается, нет, правда старается не замечать давления атмосферы и объявлений “Посадки нет”. Он точно знает что нужно делать, ведь каждый день неотличим от предыдущего. Открыть глаза и вертикально подняться на ноги. Не порезаться сталью, во время бритья. Проверить остроту стрелок на брюках, а не швы на скафандре. Выйти в дверь, а не в шлюз. Добраться до места службы, увы, с до-световой скоростью. Замкнуть контакты и проблемы на себя. Питаться свежим, а не “из тюбика”. Не забывать наручные часы, личный жетон или любимую зажигалку на чужих прикроватных столиках. Вернуться домой до темноты, чтобы не видеть звёзд.
Завтра - повторить, пройтись по той же орбите.
Марк старается, нет, правда старается не быть слабаком и искать хорошее: в каждом дне и на этом дне - дне гравитационного колодца, но выходит довольно скверно. Он смотрит как вьется табачный дым в любимом пабе, но видит лишь спираль вселенной. Он смотрит в окно транспорта, грезя об иллюминаторе, пытается оценить панораму и пастораль, но видит лишь “горизонт событий”. Марк много читает, иногда даже вслух: неоновые вывески, новостные заголовки, плохие стихи, чужие мантры и чуждые молитвы, а звучат они всё равно метрономно, ритмично как обратный отсчет. Вечерами устало пишет родным: “со мной всё в порядке”, а тек��т на экране почему-то выходит - “со мной всё понятно”. Мысль о космосе остается внутри.
Он говорит ей: “Я к этому не готов”.
Марк капитулирует, внезапно для самого себя сдается ей, сгорая за считанные мгновения, как метеор в атмосфере. Просто в один пепельно-серый четверг, давление небесного свода становится невыносимым, Марк чувствует его каждой клеточкой тела, все эти двадцать тысяч лье под золой. Всё вокруг становится пустым и тщетным, сухим и стеклянным, как глаза погруженных в свои мысли прохожих или случайной метрессы поутру. В космосе - вакуум, но на Земле ему уже нечем дышать и он соглашается с мыслью.
Он говорит ей: “Спасибо, что ты пришла”.
Марк покупает билет наверх в конторе через улицу, ему кажется, что он тянет жребий, будто Рубикон можно перейти дважды. Прибирает квартиру, звонит на работу, запечатывает письма, пакует вещи, вяжет узлы (когда-то у него в этом деле был небольшой опыт). С ностальгией и теплотой оглядывает свой кухонный стол, полупустые шкафы, книжные полки и нелепые, красные занавески. Видится с родными, тепло обнимает, хлопает по плечам, дает обещания, пускает слезу...
А потом, он берет такси и едет в порт. На заднем сидении желтой машины слегка тесновато для Марка, его багажа и его мыслей.
Космический челнок по-мужски красив: острый как нож, поджарый как волк, твердо стоящий на могучих опорах. Корпус отливает стальным блеском, кабина мерцает спокойными огоньками приборной панели. Предстартовая суета сует: проверка связи, топлива, герметичности и закрылков.
Голос диспетчера порта сильный, уверенный, с властными нотками:
-Пять.
Прочь.
-Четыре.
Тебя здесь быть не должно.
-Три.
Слишком привык к земле.
-Два.
Я готов.
-Один.
Спасибо.
-Ноль.
Челнок отрывается от земли, на грудь Марка давит с силой чувства вселенской вины, он делает судорожный вдох, плотно сжимая зубы. В наушниках трещат помехи, и ему кажется, что он слышит в этом белом шуме чей-то знакомый голос. Пламя на секунды охватывает нос корабля, белые облака пару мгновений нежно поглаживают челнок по бокам, пропуская насквозь. ��юзеляж дрожит как осиновый лист и не понятно, то ли это левый двигатель ревет громче положенного, то ли Марк.
В момент выхода из атмосферы, освободившись от оков гравитации, Марк чувствует себя в невесомости, эйфории и дураком.
Голосом, хриплым от перегрузок, он декларирует собственную независимость, в густой и безмолвной космической пустоте.

0 notes
Text
“Францисканец”
Франциск Майер, большую часть жизни называющий себя Францем, стоит на широком перроне центрального вокзала большого города, города который так и не стал родным. На плече - ремень дорожного саквояжа, за плечами - тридцать три года жизни, впереди - вынужденный путь домой. Франц терпеливо и обреченно ждет свой поезд маршрута Дрезден-Прага, бережно достает потрепанные отцовские часы на хлипкой цепочке, сверяет время с большим циферблатом на стене и думает “а не шагнуть ли с платформы, когда чей-то чужой паровоз наберёт ход?”. Думает об этом скучно, буднично, прагматично, без всякого пыла и куража, наравне с мыслями “не отобедать ли клецками и светлым лагером, до посадки в вагон?” и “не пора ли заплатить пару геллеров мальчишке у входа, чтобы тот почистил мои туфли?”.
В теплом летнем воздухе, минуты текут медленней обычного. Франц проверяет билет, напечатанный на дешевой картонной карточке, разглаживает складки на скромном коричневом пиджаке из грубой шерсти, поправляет нелепый светло-бежевый, почти белый ремень брюк - подарок бывшей жены, которая три года как переехала в Ниццу и вышла там замуж за молодого аптекаря по фамилии Штальц или Шульц, точно уже и не вспомнить. Все письма от неё, а пере��иска была обильной и состояла, в основном, из взаимных обид, горечи и обвинений, остались в столе-секретере, в съемной квартире, которую он навеки покинул этим утром. Сейчас, на перроне, в ожидании вот-вот прибывающего поезда, Франц жалеет, что не сохранил самые лучшие из этих посланий - наполненные доброй грустью, ласковой усталостью и воспоминаниями о былой нежности. Франц думает о странном наборе в его саквояже, о том, что он забирает с собой, кроме разочарования: пару светло-синих рубашек, комплект белья, черно-бордовые перчатки, золотую лента для волос - подарок соседской девчушки, которой он помог деньгами, когда ее мама болела, скромный золотой перстень с малахитом - подарок неизвестного, тайного (и единственного) поклонника его произведений, с литературного симпозиума в Берлине, блокнот с голубой обложкой, с переписанными стихотворениями Эдгара По, украденный из кафе подсвечник, с того самого дня, когда он провел замечательный вечер в компании двух немолодых поэтесс из Бордо, открытка с добрыми пожеланиями от бывших коллег и бог знает какая всякая всячина, единственная цель которой дублировать светлую память. А еще письмо, одно-единственное единственное письмо - от брата. Широкоплечий, светловолосый, улыбчивый и громогласный, Карл - во всем противоположность невысокого, болезненно-худого Франца. Лет десять назад он женился на очаровательной пухленькой и голубоглазой польке, откуда-то из Нижней Силезии, и они отправились в свадебное путешествие в Португалию, да так и остались там. В ��динственном письме, в том самом что лежало сейчас в саквояже, брат в пяти строках пишет о том, что у них всё хорошо: две белокурые дочери, лет пяти, дом небесно-голубого цвета и свой виноградник. На плохеньком фото, что было приложено - вся их семья: в светлых одеждах и соломенных шляпах, босиком, в руках корзины с апельсинами и виноградом, все как один - улыбчивые и лукаво щурящиеся на солнце. Франц прочел письмо лишь раз - порадовался за брата, который в новой стране сменил имя с “Карла” на “Карлоса”, ехидно заметил, что живот у братца куда масштабней, чем у него самого, а потом убрал письмо в стол и больше никогда его не доставал. Наверное потому, что иногда Францу хотелось верить, что некоторые истории могут заканчиваться хорошо.
Франц Майер стоит на перроне, скучает, достает бумажный короб с то ли румынским, то ли венгерским табаком, просит спички у молчаливого, серьезного и немного величественного, в своем сизом мундире, станционного смотрителя, закуривает и выдыхает кольцо дыма. Медные поручни и балки вокзала кое-где позеленели от времени, но те, что сохранили свой блеск отражают картины прошлого, будто безмолвные движущиеся картинки в модном нынче синематографе. Впрочем, в центральном театре вряд ли бы показали такую ленту: Франц видит смерть матери, день, когда его первый роман был отвергнут издателем, день, когда его десятый роман был отвергнут издателем, день, когда жена смотрела на него глазами, в которых не было любви - лишь молчаливый укор и разочарование, день, когда он впервые посетил грязный опиумный притон, что содержал отставной британский военный, день, когда он нехотя согласился приехать в этот город, чтобы быть клерком в страховой фирме - ведь всем нужна работа, не правда ли? День, когда его бог-знает-какой роман отвергнут очередным издателем с просьбой более не присылать рукописи, день, вчерашний день, когда он был уволен, когда ему сказали “ну, вы должны понять, такое время…”. Франц понимал Время лучше прочих, и там, на перроне, под аккомпанемент мрачных мыслей, Франц считает себя его побратимом, он думает, что всё к чему он прикасается превращается в пыль и прах. Франц никогда не верил в Бога, в лучшее и тем более исправленному, поэтому он просто стоит на перроне и ждет своего поезда, проклиная себя за сделанное и несделанное, горько посмеиваясь над своими внутренними монологами. Ждет, курит, сверяется с большими часами и смотрит по сторон��м.
Минуты идут своим чередом, перрон заполнялся разношерстной толпой, Франц смотрит на других пассажиров и провожающих, работников вокзала, носильщиков, грузчиков, машинистов. “Своих” узнает по глазам, моментально считывает страх, как культурный код. Дама в черном - потеря супруга, мужчина в потемневшей от дыма кожаной куртке - потеря работы, низкорослый черноволосый школяр-художник в зеленом берете - потеря вдохновения, джентльмен в синем сюртуке, от которого тянет спиртным - потеря себя. Франц думает о них, других на перроне - ждет ли их тоже, что и его: путь домой, в вагоне третьего класса, скромная комната, больше похожая на монашескую келью, с окном, выходящим на глухую стену, еще более скромный рацион, будто бессрочный Великий пост и длительное паломничество по всем возможным святым местам, в надежде найти пустое рабочее место? Франц искренне надеется, что каждому из них… “нет, каждому из нас, из “своих” - поправляется он, повезет, и искренне верит в то, что в отсутствии вины, им улыбнется удача. Он неплохо разбирался в чувстве вины, правда довольно скверно - в удаче. Стоя на перроне, мучимый внутренней болью и чувством стыда от того, что недостаточно тверд и силен, Франц Майер теперь думает о неудаче. В эту минуту ему хочется, чтобы произошло что-то плохое: травма или болезнь, ведь во-первых он этого заслуживает, говорит он себе, а во-вторых, это бы внесло элемент неизбежности, которая пугала его куда меньше, чем перемены внутри и снаружи. Он понимает, что это желание - лишь сорт трусости и попытка избежать ответственности, от очередного шага вперед, назад или с перрона и от этого ему становится еще хуже. Франциск Мйер стоит на перроне и ждет поезда больше, чем средневековый монах ждал второго пришествия - потому что поезд - это мир в себе, мир, где не бывает дурных и верных решений. Что-то бы ни происходило вокруг, с тобой, с близкими, с миром, пока паровоз мчится ты всё равно не можешь ничего сделать.
Вот - бой часов, короткий свист, длинный гудок, оживленные возгласы - в клубах дыма и пара, как ангел средь облаков, со стуком и лязгом большой паровоз, конструкции прошлого века, подходит к перрону. Франц шумно выдыхает, поправляет светлый галстук, ждет своей очереди к дверям, демонстрирует билет импозантному железнодорожнику в строгой форме, медленно, будто крадучись, проходит по составу и занимает свое место у окн��.
Паровоз отойдет со станции ровно через двадцать две минуты, Франц сверяет карманные часы в момент гудка.
Светит солнце, в приоткрытое окно дует теплый ветер, спустя полчаса после отбытия, паровоз уже мчится меж зеленых лесов и желтых лугов. Потрепанный томик Амброуза Бирса лежит на коленях, мерный ход вагона позволяет читать, но раздвинутый мир должен где-то сужаться и для него весь белый свет сужается до размеров вагона и собственной черепной коробки. Франц прикрывает глаза, прислоняется виском к окну.
Стоит погожий день и Франциск Майер дремлет под стук колес и шелест ветра.
Понедельник, двадцать седьмое июля тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Завтра начнется первая мировая война.
20.06.2020
0 notes
Text
Backstage
Иди - вообрази, умерив удаль,
Как быль идет на небыль, боль - на убыль.
Как дни бредут звериною тропою,
Былое проникает в забытое,
Как светлые тона сменяют уголь.
---
Иди - вообрази, как двуедин -
Закат и полыхающий рубин.
Что в бесконечной череде вторых попыток -
Пророчеств и огня - переизбыток.
И оба пышут жаром из глубин.
---
Иди - вообрази, как будто встарь,
В руках горит оливковый фонарь,
Сей бледный свет останется наследьем?
Луна в четвертом доме, всем соцветьем -
Горела б в третьем, будто бы янтарь.
---
Вообрази - и, сторицей, зарница
Перенесет ту тонкую границу,
На убыль боль, и будучи желанны -
Седьмой грозой соль смоется из раны,
Оставив бесконечности частицу.
---
16.06.2020
0 notes
Text
МОНТАЖНЫЙ СТОЛ
Всё что останется в этом “сухом остатке”
Положу на скрипучий монтажный стол,
Сделаю склейку, правя реальность латкой.
Будто искал ищейкой и вдруг нашел:
Ту экспозицию, постановку кадра, штатива,
И актерский состав моих бесенят,
При которых Бог глянет из объектива,
И никто из нас не опустит взгляд.
16.06.2020
0 notes
Text
"Il grande silenzio"
Я устал представлять, прикрывая веки,
как про нас говорят: они жили в начале века,
играть не умели, но повышали ставки
и каждый день проигрывали
по человеку.
(с) Ксения Желудова.
Мне бывает сложно молчать.
Особенно, когда я один на один с этим странным, смутно знакомым человеком, которым мне довелось стать. Меня не покидает ощущение, что он знает меня куда лучше, чем я его и потому его отражение в зеркалах - заднего вида автомобиля, витрины магазина, стойки вокзала, номера отеля - смотрит на меня не так, как я смотрю в них. И мне очень не нравится его взгляд.
Просто молчать - сложно.
Даже когда вокруг на добрую милю никого - только галька и огромные валуны, сосны и папоротники, песок и холодные воды залива. Даже когда спокойное темное течение становится сизым зеркалом и отражает лишь тебя. Даже когда стоишь, обдуваемый утешающим ветром, прислонившись спиной к плоскому валуну и вроде отдаешь ему всё своё тепло - а внутри что-то не остывает, тлеет, коптит, дымком поднимается по трахее, приторно-горьким туманом просачивается сквозь плотно сжатые зубы.
Хотелось бы научиться молчать.
Вот в такие моменты - наедине с тем, кем ты себя осознал, когда змей Уроборос все плотнее сжимает кольцо вокруг, когда ты потерял самого себя в рекурсии этих отражений бытия в воде, в стекле, в хрустале и в металле. Учится у Стеклянного Человека, пока сам осыпаешься, будто вчерашняя песочная фигура. Учится у того, кто стал чуть более тверд, после удара молнии и надеяться, что гроза не обойдет и тебя стороной. Я бы разбил это зеркало, наслаждаясь грохотом, но почти уверен, что даже в этих осколках будет отчетливо различим мой (наш) авторский почерк.
Просто хотелось молчать...
...но, будто в отместку за Il grande silenzio Го��пода, я произношу вслух первое слово, а светлей не становится. Становится ясно, что я играл белыми, как свет, фигурами, но человек из отражения провёл блестящий эндшпиль за черных и теперь он куда более реален, чем я. Собака лает, караван идет, я говорю с отражением, луна восходит ночником, а ночь опускается темным саваном, синие воды становятся черными, у самой кромки воды тянет тиной, холодом и предчувствием боли.
Всё, чего хочется сейчас - молчать.
И чтобы Стеклянный Человек перестал смотреть на меня взглядом, под которым слова изнутри дерут глотку, беспощадным колокольным звоном звенят в ушах, зудят электричеством на кончиках пальцев.
Просто молчать у кромки воды.
Молчать, замерев песчаной фигурой, что ждёт смоющую её волну.
0 notes
Text
Вино из терновника
Август - вишневый сироп, сливовый шнапс и пенка на капучино:
Поступь легка, рука тяжела и нам уже невдомёк,
Как, в семь потов, сходит с рук и ирония и кручина.
Август - бикфордов шнур. Едва тлеющий мотылёк.
Лето - набор скамеек, пустых тропинок, парад мостов,
Анфилада будуаров, стылых го́рниц или больниц.
Август - руины, некрополь душ, догорающий в миг остов,
Перед которым стоило б падать ниц.
Лето - бенефис луны, штормовой каприз, ветряной фурор.
Благодарный момент получить жизнь взаймы.
Август - черничный спас, и брусничный мир, яблочный мор,
Земляничный пир во время чумы.
Лето - зеленый парк, и песчаный пляж, и сухой пустырь.
Лето лечило, заботилось, не́жило, берегло.
Август бездушно подводит под монастырь,
И любая молитва обрывается на полусло...
31.08.2019
0 notes
Text
Черный вигвам
Хочешь - побудь тем, кем ты себя считаешь:
Приласкайся к заливу, упрись лбом в п��ки гор.
Всю эту боль, что ты понимаешь и ощущаешь
Не принимай в укор.
Вот тебе воздух пропитанный хвоей - дыши часто,
Пей кофе из белых кружек, ешь пироги с вишней
Что до спасения этой бессменной души - то...
Это лишнее.
0 notes
Text
ПТСР
Да что тебе рассказать?
Не жизнь, а сплошной посттравматический синдром.
Что ни понедельник - бедлам, что ни четверг - дурдом.
И как не посмотришь на это кругом -
Невозможно прожить без иронии и печали.
“Панически весело”. Всё как мне обещали.
Да что тебе рассказать?
Предаюсь унынию, “русской рулетке” и питию.
Вот - вчерашним щелчком закончился кон вничью.
Будет дождь - выхожу гулять: прямо по самому его острию.
И слушаю тахикардию - как он отбивает твои сердечные ритмы.
Лучше так, чем сидеть в тишине, смотреть в пустоту и думать о бритве.
Да что тебе рассказать?
Дышу полной грудью, неглубоко и уже поневоле.
По утрам просыпаюсь как пьяный, будто б на минном поле.
Со сном были сложности - Мы их уже побороли:
Чуешь как бьется сердечко? Будто под пуэром, кофе или матэ -
Эффективность вина и вины - просто зашкаливающий КПД.
Да что тебе рассказать?
Этих шрамов мне хватит, в отсутствии прочих стигмат.
Всем сестрам по счетам заплатил будто бы богат.
И совсем непонятно - отчего мироздание лупит тебя об заклад:
То ли за то, что ты честен, то ли за то, что ты лицемер,
То ли это разряженный воздух.
То ли разряженный револьвер.

0 notes
Text
Адиафора
Не нужна твоя милость, ни целостям, ни четвертям.
Развращаешь любовью, ластишься бранною рознью.
Ты бы бросил всё это, оставил дьяволу и чертям,
Либо стал наконец посерьезней.
Как бы ты не гневался, не старался меня испытать,
Я отрину написанное - и хорошее, и плохое.
Так что либо сфальцуй меня Господи, в черную книгу формата А5,
Либо оставь, блять, нас всех в покое....
0 notes
Text
Про рыцаря, дракона и лестницы...
Если бы Глокте была предоставлена возможность пытать одного человека, любого, кого угодно, он, несомненно, выбрал бы изобретателя лестниц.
Джо Аберкромби. “Кровь и железо”.
Рыцарь устал.
Он сидел на земле, жевал колбасу и смотрел как с его меча капала кровь.
Рыцарь устал.
Бой был тяжелый: дракон был свирепый, ловкий, опасный. Грациозный зверь - темные когти, янтарные глаза, чешуя с медным отливом.
Но рыцарь победил и вот, теперь встал на ноги (победители обычно именно так и поступают, почему-то).
Рыцарь подошел к башне, куда дракон заточил принцессу.
Рыцарь посмотрел на свой массивный, опаленный пламенем щит. Посмотрел на свой широкий, весь в зарубках меч. Посмотрел на свою кольчугу, одеревеневшую от крови и пота и на свой тяжелый стальной нагрудник, погнутый и поцарапанный.
А потом он посмотрел на сотню ступеней, что вели к вершине башни.
“Ну ее к черту!” - по��умал рыцарь и ушел миловаться с селянками (благо, на стог сена залезть полегче).
Рыцари - бравые ребята, но сообразительностью, обычно, не отличаются. В отличии от ушлого барда, в синем кафтанчике, который, собственно, и стал тем, кто принесет принцессе благую весть об освобождении...и получит заслуженную (сотня ступеней!) награду...
Лестницы я тоже не люблю.
Поэтому, я бы приходил за драконом.
0 notes
Text
“Не обо мне”
О чем бы мы говорили, если бы встретились сегодня?
О том, что мы чуть было не встретились в этом феврале, пока я слушал как воет северный ветер, надсадно кричат чайки и трещит лёд на замёрзшем канале? О том, что который год, каждый раз когда восходит красная луна или когда серый дождь играет по крышам пулеметный блюз с привкусом дешевого скотча, я продолжаю называть твое имя вслух? О том, что каждая черная птица, кажется мне знакомой и вестовой, каждый ночной окрик - обращенным лично ко мне, каждый сквозняк - твоим стоном или дыханием?
Нет, давай не обо мне. У меня всё настолько сложно, что впору ниточками чертить на стене меж иголок паутину сомнительных (а)логических связей, яркими желтыми стикерами фиксировать на стене произнесенное и непроизнесенное, рисовать кардиограмму жирной, подтекающей красным, линией стремящейся стать стрелкой, указывающей на восток.
Нет, давай лучше о том, как весна шагает по городу, пьяно шатаясь и куда ни пойдешь - то всюду с ней встретишься. О том, как она силком вытаскивает на улицу, в сквер, в парк, на бульвар, на площадь молодых повес, пожилых шахматистов и городских сумасшедших... Давай о том, как майская ночь заполняет все полости, пролезает в каждую трещину, обволакивает каждый фонарный столб и лишь ветхий, светящейся желтизной пустой трамвай, скрипуче идущий в парк, временно недоступен ее порочным прикосновениям. О том, с каким звуком легкий весенний дождь сталкивается с нежной зеленью и о том, как пахнет мокрый, свежий асфальт после... Давай о том, что в полночь памятники в ��арках облачены в белый хлопок прожекторов, а живые фигуры - в нежный бархат майской полумглы. Как два уличных музыканта битый час играют мне “Нирвану”, не ради монет в чехле от гитары, а просто чтобы ночной воздух вибрировал от их электричества.
Нет, давай не обо мне. Что я могу рассказать тебе, милая? Что я не могу привыкнуть к тяжести медальона на шее - раньше там не было ничего кроме чувства ответственности и вины? Что этот медальон, при каждом шаге, нещадно лупит меня в грудь, прямо в костлявое солнечное сплетение, прямо как заправский кардиостимулятор? О том, что заслуженного сердечного приступа, всего на четвертом десятке жизни, ждёшь как похода на скучный фильм, в знакомый кинозал, куда уже куплены билеты - с мнимой неотвратимостью, не совсем искренним смирением и тщательно отрепетированной полуулыбкой на губах.
Нет, моя дорогая, давай не обо мне. Давай о тех двоих, что мы видели. Давай о том, как они будто магнитом притягиваются, будто кошки льнут к друг другу, ластятся, тыкаются носами - вот шея, ключица, впадина за ухом, кисти, пальцы. Как она вздрагивает, когда он задевает ее бедро легким, едва заметным прикосновением тыльной стороны ладони. Как он слегка покачивается, пьянея от запаха ее волос и как его даже слегка потряхивает, когда она смотрит на него долгим взглядом, наполненным сладкой и томной темнотой расширяющихся зрачков. Давай о том, как они кормят птиц и безудержно говорят о всяких глупостях - с нелепыми, предельно серьезными лицами и о действительно важных, “взрослых” вещах - с нарочитой легкостью и почти юношеским, почти гусарским куражом.
Нет, Мара, любовь моя, не надо обо мне, ну что я могу тебе сказать? Что мне неплохо бы найти себе какое-то новое хобби: биатлон, вязание крючком, таксидермия, оригами, фут-фетишизм, нумизматика... что угодно, лишь бы перестать говорить с Богом, о Боге или для Бога с этой истовой чернично-чернильной ненавистью, с этой грязной портовой бранью. Знаешь, по выходным, я всё еще бросаю кости, играя в творца и арбитра, но, в последнее время, цифры стали для меня значить слова, стали звучать и их звук походит на дрожание тонкой струны, отзвук одинокого колокольчика, бряцание браслетов, звон тонкой ��епи, шелест восточного ветра или шум прибоя неведомого океана.
Нет, давай не обо мне, давай лучше о чем-то другом. О том, что на кленовой улице нет ни одного клёна, но воздух липкий и сладкий, будто в нем разведен сироп. О том, что если жить рядом с садом, с тем самым садом, где я надеюсь мы, однажды и встретимся, то лучше жить к востоку, чтобы нужно было проходить через него каждый день, чтобы не было выбора. Потому что в красоту, в истинную, всепожирающую красоту, необходимо добавлять капельку неизбежности, иначе никто, кроме твоих возлюбленных и безумцев, не посмеет к этой красоте приближаться, будет бежать от нее, прятаться, закрываться...
Нет, моя возлюбленная Морриган, давай не обо мне. Не для того я вылез из гнилой патоки этой зимней депрессии, чтоб скулить пред тобой, как побитый двуглавый пес, не для того чтобы льнуть к твоим ногам, не для того, чтобы заискивающе глядеть в твои глаза, временами меняющие цвет. Я не для того превратил катабасис в свой регулярный досуг, в вертикальный туризм, чтобы сейчас выть и стенать отцом Гамлета или матерью Одиссея. Нет, моя сладкая, я не стану тебе рассказывать тебе, как трудно привыкать к хорошему, когда раньше привыкал к земле. Давай не обо мне.
Давай лучше о том, как он использует любую удачную мысль как повод окунуться в нее, как отсрочку от объективного восприятия происходящего. О том, как он отчаянно отказывается признавать, что что вселенная похожа на спираль, а из её центра концентрическими кругами расходятся (почти что сердечные) ритмы. Когда он приближается к этому пониманию, то чувствует всей диафрагмой как ритмы учащаются, оборачиваясь животным, звериным крещендо. Ты знаешь, когда от отталкивает эту мудрость, эту простую биологическую истину, он саркастически зовёт всё это “просто тахикардией”, а на губах его появляется улыбка, ну точь-в-точь как у Будды.
Нет, родная, давай не обо мне и моих чувствах. Яркие проблески эмоций, чаще всего, лишь результат действия моего любимого солнечного токсина. Из всех них, мне хуже всего знакома ненависть, которую плодят и культивируют люди вокруг. Я же ненавижу лишь себя, лестницы, глупость, вот эту вот чертову рефлексию и овсянку. Всё из этого списка я осознаю и принимаю - регулярно и порционно, вопреки рецепту и совету специалистов. Видимо, этой мой любимый вид БДСМ, неминуемый эмоциональный сэлфхарм, епитимья на оставшуюся треть.
Нет, моя Бледная Госпожа, давай не обо мне. Давай о том как она, помня его хмельную обмолвку, чудную метафору, странный комплимент или просто подсознательно читая между строк, взглядов и жестов, с безжалостным коварством Борджиа и тактическим гением Сунь-Цзы подбирает себе фасон платья, узор на серьгах, оттенок туши и цвет белья. О том, как она беспокоится, вполне себе искренне: ел ли, спал ли, пил ли, здоров ли, не устал ли - и совершенно не чувствует себя охотницей, Артемидой или Скади, затягивающей тугие, шелковые силки. О том, как она без всякой показной властности, одним движением кисти дает понять открывать ли зонт, бутылку вина, окно или книгу, легким движением бедра корректирует его курс, уверенным поворотом - расположение его руки на ней, парочкой нежных, искренних слов - то, будут ли они видеть сегодня каналы Венеции, остров Сан-Микеле или площадь Святого Марка. Макиавелли гордился бы такой Государыней, если бы она поняла свою власть хоть на треть...
Нет, давай не обо мне. Я знаю ещё меньше, чем Джон Сноу, помню ещё меньше, чем Розенкранц, понимаю ещё меньше, чем Гильденстерн. Что до Знания, каким бы важным оно ни было, то оно остается желанной, но пока не достигнутой мечтой, древом на горизонте, горой в иллюминаторе, дальним светом маяка. Ибо знание подобно праву собственности: оно включает в себя владение, распоряжение и пользование. Я же, не владею даже своим лицом, бездарно распоряжаюсь лишь своим временем и без всякой выгоды пользуюсь лишь теми, весьма немногочисленными талантами в области языка, что мне даны от природы и жизненного опыта. Не говоря уже о том, что, глядя с определенного ракурса и используя ретроспективный взгляд, почти невозможно серьёзно, без самоиронии, считать себя собственником.
Нет, хватит, давай не обо мне. Давай о том, как он рассказывает ей: приукрашенную историю, пыльную байку, цитату из старого фильма, похабный стишок. Обсудим, как слова из уст его печально журчат Совиным ручьём, грозно ревут Рейхенбахским водопадом. Как этот (снова) мальчишка прерывается на несколько секунд, панически пытаясь подобрать еще слов, лишь бы ей было интересно, лишь бы она улыбнулась или рассмеялась, совершенно не понимая смысла происходящего и расписываясь в своем дурачест��е. Смотри, моя дивная Хэль, как добрую треть из того, что он говорит, она без всякого злого умысла пропускает мимо ушей, будучи занятой более важным делом: она смотрит как он поправляет непослушную прядь, как расправляет плечи чтобы вздохнуть, как неосознанно отбивает пальцами по колену ритм, что она напела. Вторая треть его слов, та на которой она уже заставляет себя сконцентрироваться, для нее звучит как иностранная речь, чужой диалект, бессмыслица и белиберда. И когда он, наконец, замолкает, переводя дух, она бросается, как пантера, и целует его, чтобы они могли обсудить всё важное на языке оригинала.
Нет, моя радость, давай не обо мне и не о том, кто переносит эти слова из разряженного эфира на линованный лист бумаги. В нас всех живет множество других “нас”, почти всех “меня” ты знаешь по именам и один из “них” действительно хочет быть счастлив. Думаю мы оба понимаем, что он - худшая часть меня, ведь лучшей частью меня был уморительный мальчишка, что понимает свою безнадежность.
Любимая Мора, давай посмеемся над тем, как он возводит очи к облакам и мысленно вопрошает, аки Иов: “что мне делать со всем этим космосом внутри меня? Что мне делать с этой обретенной чуткостью, неизбывной хрупкостью, непомерной жаждою? Что мне делать со всем этим богатством, я ведь так много лет жил как аскет?”. Давай о том, как при ее появлении его вечно хмурое лицо становится светлей, несмотря на то, что все пятьдесят три слабые мышцы, отвечающих за его улыбку, совершенно не были к готовы к таким нагрузкам.
Нет, мое сердце, давай не обо мне, это так скучно. Я принимаю желаемое за действительное ежедневно, вижу кошмары еженощно, выгуливаю тебя в своем сознании ежечасно. Я курю одну за одной, прямо как Джон Константин, начинаю речь всегда издалека, прямо как Раст Коул и ненавижу четверги, как Робинзон Крузо.
Давай лучше о том, как он произносит “Мы” или “Нас”, чуть повышая голос, будто бы с большой буквы, будто бы расставляя акцент и приоритет. Как она, со смесью восторга и испуга, первым поцелуем покупает себе билетик на эти американские горки чувств, на этот душевный аттракцион, на эти эмоциональные качели. И вроде они уже и не нужны, вроде уже не по возрасту и не по статусу, вроде несвоевременны, а ребенок, спящий в душе, просыпается и радуется - “качели! качели!”.
Нет, мечта моя, давай не обо мне, по крайней мере не сейчас. Что до прочих времен, будь то past simple или future perfect, то прошлое представляется в виде некого шлейфа: бежевого пыльника Иствуда, белой фаты невесты, черного плаща Бэтмена. Временами оно согревает, восторгает и позволяет воспарить над потоками настоящего, а временами - волочится по грязному полу, путается в ногах и цепляется за дверные ручки. Тем не менее, найди я в обычный день лампу с джином внутри, поймай я золотую рыбку, схвати лепрекона за воротник зеленого сюртука - я бы не поменял ни мгновения, не посмел бы, не осмелился. Что до туманной фигуры будущего и свирепого оскала настоящего, который к нему приведет, к моим годам пора бы стать хорошим планировщиком или хотя бы выглядеть как человек, у которого есть план.
Давай не обо мне. Давай о том, как они смеются за ужином, много часов подряд - от аперитива до дижестива. Как он нахально таскает еду из ее тарелки и как она становится довольнее - с каждой ложкой. О том, как немногим позже, он будет припадать к ней как к источнику, к роднику, к живительному оазису, на который набрел заблудившийся в пустыне. Давай поговорим о том, как она будет изучать эту бледно-синюю вязь, эту паутину цвета индиго, этот орнамент из вен на его руках, будто бы это дороги и реки на географической карте - куда приведет этот приведет путь, если не к его сердцу?
Нет, давай не обо мне, давай будем серьезными. Я же смешлив как висельник и готов хохотать над чем угодно. Начиная, правда, всегда с себя и той нестройной колонны подвыпивших букв, что представляет из себя этот текст или, положа руку на сердце, любой другой мой текст. Впрочем, говорят смех продлевает жизнь, поэтому, ради нашей встречи, мне возможно стоит начать его сторониться. С другой стороны, как бы я не стеснялся опаздывать, если наша встреча неминуема, стоит ли мне торопиться? В хорошие дни мне не кажется это разумным.
Нет, давай лучше о том, как одной громкой ночью внутри нее, что-то трещит и прорывается наружу бурлящим, пенистым, сиреневым потоком тепла и ласки. О том как она с этой неосознанной, хищной нежностью шепчет что-то трепетное, сладкое, но с сочувственной горчинкой, и гладит ногтями его затылок, думая, что он уже спит и не слышит ее слов. Давай о том, как она слушает его дыхание, неосознанно кладет ладонь ему на грудь или спину и чувствует себя по меньшей мере ��ргусом, в какой-то степени Цербером и уж точно ангелом - хранителем, что бережет его ночной покой.
Нет, Морена, душа моя, давай не обо мне, я совсем не хотел быть главным героем, стоять на этой сцене, хотя, признаться, неплохо умею работать с залом. Со всей этой публикой, что представляет собой весь грёбаный мир, у меня в большинстве своем тайный вооруженный нейтралитет, секретная холодная война, первая секунда мексиканской дуэли. Я использую реквизит как щит, свет софитов, как доспех, но подо всем этим гримом, истекает солёным всё тот же клоун Пальячи.
Нет, давай о другом. Давай о том, как он курит в раскрытое окно, усталым влажным предрассветным часом, когда думает, что она уже в объятиях Гипноса и Морфея и никто другой его не увидит, о том, как он резко вскидывает обе руки в ребяческом, мальчишеском, совершенно незрелом ликовании и торжестве. И в этом почти постыдном жесте, в этом тайном перформансе воплощено столько радости, столько жизни, столько нелепого, примитивного счастья, что нам с тобой, по эту, темную сторону холодных вод Стикса и не представить, не прочувствовать, не воспринять.
Вот об этом, мать его, нам стоило бы поговорить.
А не обо мне, родная.
Нет, не обо мне.
0 notes
Text
Мальчик для бытия
Концентрируясь на простых вещах,
Быть последовательным в своих планах,
Находить свою цель в глупостях и мелочах
И стараться не жить обманом.
Не обжечься утренней, ментоловой сигаретой,
Не порезаться сталью во время бритья,
Что ж, весна, знаем, чудное время
Немного побыть мальчиком
Для бытия.
0 notes
Text
Мешать кого-то со сталью -
почти что честь.
Есть ощущение,
что тебе это всё не съесть.
И коль выбирать -
то стоило предпочесть
Пережить это,
не захлебываясь словами
Но это - едва ли,
Ведь из каждого горна
Серафим трубит
Про благую весть.
1 note
·
View note
Text
Персефона
Семь зернышек граната
Амфора вина
И треть жизни -
В чертогах стенающих душ.
Она собирается с мыслями,
Пьет кофе,
Уже одна,
И смывает вчерашнюю тушь.
Ниточка Мойры
Тянется поясно,
Если понять
Куда направляется взгляд.
Персефона молчит,
Курит в окно
И улыбается,
Вспоминая
Своё нисхождение
В Ад.
0 notes