Tumgik
#женщины пролетарий
casualbos-bir · 2 years
Text
Tumblr media
ПУТЬ ШАПИРО
Осенний ветер выдергивал из обуви пенсионеров, а дождь плевал на них свысока, на этих маленьких истыканных жизнью людей. Очередь стояла монолитом. Люди, верящие гороскопам, газете «Нострадамус» и своему президенту держали строй у здания с крестом на вывеске.
Студент Шапиро искал аптеку. Сперматозоиды кипели у него в мошонке, а на душе скребли и выли росомахи. Презервативы нужны были, как никогда. В хвосте этой длинной очереди он взмолился, чтобы его пропустили. Обдало презрительным молчанием.
Он оглядел скорбный парад поношенной плоти. Перед ним стоял пожилой пролетарий с печатью заядлого духовного убожества на лице. За ним – старуха, похожая на собачий кал в кандибобере, и отставной вояка в бушлате, воняющий на весь мир плебейским своим одеколоном. Студент повторил просьбу. Все трое отказались наотрез. Остальная разношерстная публика даже не обернулась.
Пока Шапиро философствовал, как из одного советского сырья получились три таких разных говна, без очереди пролез акробат в трико. Выглядел он плохо, но нарядно, как трансвестит, повешенный на детской площадке. На все возражения студента бабка проскрежетала: «Побойтесь бога. Не видите – человеку надо!?».
Бога Шапиро побаивался. И даже посещал церковь в свободное от грешков время. Это было ноль раз. Его увлекали женщины. Они им не увлекались абсолютно. Нищих девственников никто, кроме мамы, не любит.
Однажды он заметил, что некоторые толстые люди являются женщинами. Тяжелая с виду ноша оказалась легкой добычей. Одна отчаявшаяся дама легла с ним. И Шапиро стал покрывать толстух чаще, чем мыться. Раз в неделю у него была настоящая женщина, а иногда и бабище. Плюс дрочка по плотному графику.
Рак яичек внес свои коррективы в этот фестиваль целлюлита и развесистых гениталий. «Жизнь – это коричневая полоса между двумя черными ягодицами вечности, – так сказал ему онколог. – Вас спасет только чудо». Терять было нечего, и тогда Шапиро пригласил покататься на бесплатном фуникулере одногруппницу Анфису Жекову.
На первом свидании он погладил ее роскошные волосы. Анфиса ударила его каблуком в висок. «Сука, какая же ты стервозная сука!» – думал Шапиро, теряя лейкоциты... Он влюбился в нее, как хряк в глубокую лужу. Ибо выхватил за дело: волосы были лобковые. В травмпункте он со всей смелостью обреченного предложил ей встречаться. Девушка неожиданно согласилась.
Она была мисс факультета «Радиосвязь, радиоволны и телевидение». Это все равно, что прослыть самой красивой в лепрозории. Она истязала себя и окружающих веганством. Глядя на полупрозрачную Анфису Жекову, представить с ней соитие было трудней, чем секс с Антоном Чеховым. Но когда встал вопрос, Шапиро направил стопы за контрацептивами.
Он вожделел ее до судорог. Ему надоело раскачиваться на волнах. Он хотел биться об скалы. Об утес ее костлявого лобка. О скудное нагорье молочных припухлостей. Жаждал путаться в ветвях ее тощих рук, исцарапать себе всю рожу пиками сосков. В конце концов, чисто по-человечески хотелось перед смертью присунуть кому-то меньше центнера. А там, если не получится умереть прямо на ней, можно и с моста сигануть.
Истинная веганша не занимается нормальным сексом, думал он. Боится попадания белка в организм. Размножаться она ходит в ромашковое поле. Ставит мохнатку на проветривание и ждет, пока ветер принесет туда пыльцу. Склонять ее к нерезиновой близости, было все равно, что делать предложение в маске жареного поросенка.
Очередь двигалась медленно. Шапиро изнывал. Сегодня все должно было случиться. Дома ждала размягченная Анфиса, пославшая его за шампанским. Скатившееся солнце измазало облака красным, как отрубленная голова плаху. Послышалось гнусавое мурчание: «Брат, братишка, братулёчик, истинно тебе базарю, кайф правит миром, и мы – пророки его». Три торчка прошагали мимо очереди под молчаливое ее согласие. За ними прямо ко входу подкатил мотоциклист и зашел внутрь, открыв двери с ноги. Охотник за гандонами в отчаянии рванулся вперед.
Чья-то крепкая рука дернула его за капюшон и приложила об асфальт затылком. Шапиро испугался новых ощущений и, на всякий случай, потерял сознание. Но пресловутый тоннель, по которому он пошел на свет, вдруг закончился и растаял серой дымкой.
Шапиро увидел три морщинистые рожи, склонившиеся над ним.
– Может, скорую вызвать? – дышал на него луком пролетарий.
– Бога вызывайте. Кончается говнюк, – скрипела бабка.
– Рано ему еще, пусть поживет, – вояка пару раз треснул его по щеками. – Ну, куда ты без очереди, студент? Вставай и проваливай.
Шапиро не помнил, как дошкрябал до дома.
– Наконец-то. Тебя только за смертью посылать, – на пороге улыбалась Анфиса.
– Я за ней в очереди стоял, – не своим голосом прохрипел он и ввалился в квартиру.
И он сказал ей все. О болезни, о любви, о презервативах. О королях и капусте. О загадках жизни и смерти. О свете в конце тоннеля, где ему сообщили государственную тайну: усы Лукашенко – это филированные брови Брежнева.
У маленькой Анфисы было большое, как молдавский помидор, сердце. Она всегда мрачнела, когда вспоминала, что человечество истребило птицу Додо. А однажды, увидев по телевизору какие-то издевательства, не смогла докушать яблочко.
– А давай поженимся, – запросто предложила она. – У нас будет медовый месяц или медовая неделя… Ну, в общем, пару чудных деньков, пока ты не умрешь… Что с тобой, любимый? Ты слишком часто моргаешь.
Шапиро хотел было сказать то, что он обычно говорил разомлевшим жирухам: «Я слишком тебя уважаю, чтобы жениться». И, прокатившись по ушам на мотороллере сальных нежностей, свалить в туман. Любимым его никто не называл, и он согласился. Потом сорвал с нее одежды и бросился на вожделенные скалы, хватаясь за кусты на утесе.
Через три недели Анфиса показала ему две полоски. Сказала, что у них, наверное, будет девочка. Такая же умная, как папа, и красивая, как Федор Двинятин. Шапиро неистово захотел жить. Он хотел это, черт побери, увидеть.
Спустя девять месяцев он стал живым отцом. Сдал анализы, чтобы узнать, сколько мало счастья осталось. «Жизнь – это светлая полоса туалетной бумаги, которой рано или поздно подотрется бог. В вашем случае, поздно, – удивился онколог, выкатив свои розовые, как у крысы, зрачки. – А я, признаться, на вас рассчитывал... Чудеса случаются».
Шапиро выскочил на улицу. Там горячий август раздевал знойных горожанок до последнего исподнего. Исцелившийся заорал, как голодный ишак при виде сена. Но махнул на весь мир рукой и двинул туда, где его уже любили – домой, к своим девочкам.
(С) mobilshark
5 notes · View notes
mumb33 · 5 years
Photo
Tumblr media
«По платью встречают…» 
-Теперь даже я сама готова поверить, что мне необходима бесплатная путевка.
0 notes
split-like-rio · 4 years
Text
Он плохо переносит свой образ, ему неприятно, когда его называют по имени. Полагает, что совершенство человеческих отношений определяется именно пустотой образа между людьми - взаимным отказом от прилагательных; где появляются прилагательные, там и отношения тяготеют к образу, господству, смерти.
***
Стоит нам увидеть некую форму, как она обязательно на что-то подходит. Человечество словно обречено на Аналогию.
***
Что такое структурализм: система преобладает над собственным бытием вещей.
***
Порой он остро чувствует неудобство - в иной вечер, после целого дня работы, оно доходит даже до какого-то страха, - оттого что производимый им дискурс кажется двойственным, каким-то образом идущим дальше, чем надо: в самом деле, целью его дискурса не является истина, и однако же этот дискурс утвердителен. 
(Такую застенчивость он начал переживать очень рано, пытаясь перебороть ее - иначе ему пришлось бы перестать писать, - он внушает себе, что утвердителен не он сам, а язык. Любой ведь согласится: нелепо прибавлять к каждой фразе какую-нибудь формулу неуверенности, как будто что-либо само возникшее из языка способно его поколебать)
***
Истина - в плотности, пишет По. Следовательно, тот, кто не любит плотности, закрывает для себя и этику истины; он оставляет слово, предложение, идею, как только они загустевают и затвердевают, становясь стереотипом (stereos означает “твердый”).
***
Которое тело? Ведь у нас их несколько. У меня есть тело пищеварения, тело тошноты, тело мигрени и так далее; тело чувственное, мышечное (рука писателя), гуморальное, а в особенности эмотивное - которое то волнуется и движется, то сжимается, ликует или страшится, при том что ничего этого внешне не заметно. С другой стороны, меня пленяет и чарует тело социальное, мифологическое, искусственное. А кроме этих публичных литературно-письменных тел, у меня есть еще и два, так сказать, локальных тела - парижское (подвижно-утомленное) и деревенское (покойно-тяжелое). 
***
Точно также, в случае более специальном, положительной ценностью обладает не эротика, а эротизация. Эротизация - это производство эротики, легкое, диффузное, неуловимое как ртуть; она циркулирует, нигде не застывая, многолико-подвижный флирт связывает субъекта со всем тем, что проходит мимо, на миг как бы захватывает, а потом отпускает, уступая место чему-то другому (а сверх того, столь переменчивый пейзаж еще и пересекается, рассекается моментом внезапной неподвижности - любовью). 
***
В старинной литературе иногда встречается такое, на первый взгляд глупое выражение: религия дружбы (верность, героизм, внесексуальность). Поскольку же от религии нынче осталось одно лишь обаяние обряда, то он любил соблюдать мелкие ритуалы дружбы: отмечать с другом избавление от какого-нибудь труда, устранение какой-нибудь заботы. Торжество делает событие более ценным, придает ему бесполезную избыточность, перверсивное наслаждение. Так и этот вот фрагмент магическим образом оказался написан последним,после всех остальных, вроде посвящения. 
***
Я пытаюсь шаг за шагом передать его голос. Пробую метод прилагательных: хрупкий, юношеский, надломленный? Нет, это не совсем то, скорее сверхвоспитанный, с каким-то английским привкусом.
Ясно, что такое описание: оно силится передать смертную особость предмета, делая вид (обратная иллюзия), что считает, желает видеть его живым: “описать как живого” значит “видеть мертвым”. Орудием такой иллюзии служит имя прилагательное; что бы оно ни говорило, но уже в силу своего описательного хар��ктера прилагательное всегда есть похоронная принадлежность.
***
Он любит придумывать и писать начала - и старается как можно чаще доставлять себе это удовольствие; оттого он и пишет фрагментами - сколько фрагментов, столько и начал, а значит и удовольствий. А вот концов он не любит: слишком велик риск риторической концовки; боязнь не устоять перед соблазном последнего слова, последней реплики. 
***
“ - Я тебя люблю, я тебя люблю!”. Весь этот пароксизм любовного признания неудержимо вырывающийся вновь и вновь из тела, - не скрывает ли он какую-то нехватку? Нам бы не нужно было говорить эти слова, если бы не требовалось, словно каракатица своими чернилами, затемнить неудачу желания его избыточным выражением. 
- То есть как? Мы навсегда обречены на унылое возвращение средней речи? Неужели нет никакого шанса, что где-то в затерянном уголке логосферы существует возможность речи чисто ликующей? Разве нельзя представить себе, что где-то на самых своих окраинах - ну да, неподалеку от мистики - речь наконец станет первым, как бы незначащим выражением полного удовлетворения? 
- Ничего не поделаешь: это ведь слова просьбы, а значит они могут лишь вызвать неловкость у получателя (кроме Матери - и Бога)!
- Разве что я вправе бросать эти слова в надежде на тот невероятный, но всегда чаемый случай, когда два “я тебя люблю”, изреченные в единый молниеносный миг, точно совпадут друг с другом и этой одновременностью устранят всякий эффект шантажа одного субъекта другим, тогда просьба сделалась бы невесомой.
***
Работа любви и речи именно в том, чтобы всякий раз придавать одной и той же фразе новые модуляции и тем самым создавать невиданный язык, где повторяется форма, но ни в коем случае не означаемое знака, где говорящему и влюбленному наконец удается одолеть жестокое упрощение, которому язык (и психоаналитическая наука) подвергают все наши аффекты. 
***
Написанное днем вызывает у него страх по ночам. Как в фантастике, ночь вновь приносит с собой все воображаемое письма: образ продукта, критические (или же дружеские) пересуды: здесь слишком так, здесь слишком эдак, это недостаточно. Ночью на него вновь наваливаются прилагательные. 
***
Желание не обращает внимания на объект. Когда на Абу Нуваса глядел продажный юноша, то в его взгляде Абу Нувас прочитывал не желание денег, а просто желание - и это его взволновало. 
***
Я привык говорить мигрень, а не головная боль (может, потому, что слово красивое). Слово неточное (у меня болит не одна лишь половина головы), зато верное в социальном отношении: ведь мигрень - это классовая черта, мифологический атрибут буржуазной женщины и литератора: где это видано, чтоб мигренью страдал пролетарий или мелкий торговец? Социальное разделение проходит через мое тело - самое тело мое социально.
***
Он всегда верил в греческий ритм - чередование разрешающихся друг в друге Аскезы и Празднества (а отнюдь не в пошлый ритм современной эпохи - труд/досуг). 
***
Говоря о ком-либо “он”, я всегда подразумеваю его убийство посредством речи.
Ролан Барт о Ролане Барте
0 notes